Я ПОМНЮ
Рассказ о родине Сергея Рахманинова – старорусской земле
Мало кому известно, что Рахманинов родился в поместье его матери СМЁНОВЕ (не Семёнове, как у нас ошибочно пишут, — не было такого географического названия в Старорусском уезде, Новгородской губернии), на реке Заросской Робье (теперь она значится как Старовская или Заробская Робья).
В двух километрах от Смёнова стояла деревня Дегтяри (в XIX веке она называлась ДЕХТЯРИ), где была единственная на всю округу церковь — зелёненькая деревянная церковь, обслуживавшая семнадцать деревень. В этой церкви и крестили Сергея Рахманинова.
Заросская Робья извилиста, протекает в высоких, до трёх метров высотой берегах, не глубока и не широка, вода в ней тёмная, чистая и вкусная; впадает речка в другую Робью, сейчас её называют Шубинской, та, в свою очередь, впадает в Ловать, а Ловать – в Ильмень-озеро.
Вдоль Заросской Робьи деревни стояли тесно, через два-три километра, в каждой деревне было дворов по пятьдесят, в каждом дворе человек пять-шесть детей. Растили лён, рожь, овёс, ткали, пряли, любили, рожали, успокаивались на родном погосте. И так несколько столетий. Старая Русса известна с 1167 года (тогда она называлась Русой), и, возможно, часть воинства Александра Невского была из этих мест.
Я рассказываю о Робье не из простой любви к географии и истории.
За двадцать лет своей работы в Рахманиновском обществе России мне долгое время не удавалось понять, почему с упорством, достойным — нет, не лучшего, но более прагматичного — применения, я отдаю свою жизнь этому безнадёжному занятию – созданию музея великого русского Музыканта и Гражданина Сергея Васильевича Рахманинова. Я оставила свою профессию – языкознание, чтобы ремонтировать чужое полуразрушенное здание для музея, впустила в свой мир информацию о марке бетона, качестве раствора для кирпичной кладки и канализационных трубах… Вместо интересных текстов пишу письма – чиновникам разных сортов, спонсорам, деятелям искусства, которые декларируют свою любовь к Рахманинову, но на просьбы материализовать эту любовь – телефонным звонком или подписью под письмом к власть имущим, или благотворительным концертом, или просто добрым словом в прессе о поддержке самой идеи Рахманиновского культурного центра и музея в Москве – не находят времени даже на ответ «НЕТ». Равнодушие этих последних больнее, чем резюме чиновников, которые я слышала в кабинетах: «Ведь он же уехал», «Предателям Родины мы памятников не ставим» и «В Москве есть музей имени Глинки, а потому музей Рахманинова не нужен».
И лишь совсем недавно я узнала, что причина этого тупого упрямства кроется не в моем личном стремлении к торжеству справедливости по отношению к Рахманинову, которого его Родина осудила столь несправедливо, но в корнях моего рода. Мои предки по материнской линии жили в деревне Остромы на берегу Заросской Робьи в полутора километрах от Дегтярей и могли сосчитать свой род от начала XIX века; все они крестились, венчались и отпевались в той зелёненькой деревянной церкви, где крестили великого Рахманинова. Мы с ним вышли из одной земли, наши предки питались её соками и пили воду из одной и той же быстрой болотной речушки. Причудливо тасуется колода карт…
Василий Аркадьевич Рахманинов проиграл в карты поместье Смёново, когда его третьему ребёнку – Сергею было три года. Семья переехала в Онег под Новгородом, и Смёнова Сергей не помнил. Понадобилось шесть лет, чтобы Любовь Петровна родила ещё троих детей, а Василий Аркадьевич проиграл в бильярд и карты четыре оставшихся поместья, оставив жену и пятерых детей (младшая девочка умерла ещё в деревне) без крыши над головой и без гроша. Вырезки из тогдашних Новгородских газет можно увидеть в музее Новгородского музыкального колледжа, созданного супругами Идеей Гавриловной и Валерием Васильевичем Демидовыми. На просьбу новгородцев о создании в Новгороде государственного музея Рахманинова ответ из Министерства культуры пришёл ещё более смешной, чем Рахманиновскому обществу в Москве: им отказали, поскольку такой музей есть в Ивановке, Тамбовской области. Расстояние от северного Новгорода до южного Тамбова составляет 994 км, от Тамбова до Ивановки – 125 км.
Но вернёмся к речке Заросской Робье и густозаселённому её бассейну. Леса и подзолистой земли всем хватало, скота было достаточно в каждом дворе. Моя бабка рассказывала: «Коровушки-то, бывало, до земли всю траву выщиплют, ни травинки не оставят». Про неё и её сестёр говорили: «Савельевы девки в Остромах поют – в Дегтярях слышно». Дегтяри стояли напротив Остромов, на том же высоком берегу, их разделяла пойма Робьи, делавшей здесь большую петлю.
И эту деталь я упоминаю не ради красного словца.
Девки пели и по вечерам после работы, и на «ярманках» — деревенских гуляньях по престольным праздникам – в Остромах это был Иванов день, а в Дегтярях – Петров день. На праздники приходило много гостей, пешком за пять, десять, двадцать километров. Пили брагу, пекли пироги с рыбой, шульчены с пшённой кашей, на стол подавали по шести – семи перемен. А потом все, несколько сот человек, выходили на улицу гулять: молодёжь выстраивалась колонной, впереди гармонист и плясуны, за ними неженатые парочки, держась за руки необычным манером, как в старинном краковяке, а чинные взрослые и старики судачат по завалинам… На ярманках и невест находили. После войны я ещё застала такие «ярманки», и новгородская земля родила новых голосистых девок с их дивными частушками. Этими частушками и в любви объяснялись, и отказывали назойливому ухажёру, который потом жаловался мне: «Ну, зачем же она при всех-то спела, уж сказала бы мне одному». Озорные были девки!
В 1941 году моя мать, жившая уже в Ленинграде и работавшая школьной учительницей, в начале июня увезла меня к бабке в Остромы. Началась война, недели через две дороги в Питер были, как тогда говорили, перерезаны, и мы оказались запертыми в Остромах. Отца, военного лётчика, служившего в Ленинграде, мы больше никогда не видели, он был сбит в 1944 году и похоронен в братской могиле в деревне Пельково, Ленинградской области. А всю Старорусскую землю оккупировали фашисты, и в Остромах появились немецкие солдаты.
Осенью 1941-го мне было два с половиной года, но я хорошо помню фрагменты событий, они живут в моей памяти отдельными яркими картинками вот уже три четверти столетия, не тускнеют. Их много.
Одна из них, далеко не первая, относится, видимо, к осени 41-го. Изба, вечер. Мне остро хочется есть, но мать и бабка говорят, что и хлеб, и яйца, и молоко забрали постояльцы — немецкие солдаты. В избе полумрак, освещена лишь горница, где на столе стоит керосиновая лампа; запах тяжёлый и непривычный, громкие голоса, громкий хохот, непонятная речь: за столом ужинают немцы. Матери нет рядом, и потому я вхожу в горницу. Из всех чувств, которые я тогда испытывала, помню только одно – очень неприятно, очень всё не нравится. Внезапно один из солдат поворачивается ко мне, что-то говорит и на кончике ножа протягивает тоненький ломтик яйца вкрутую. Представляю себе умилённые комментарии современных людей: видите, они человеколюбивы, солдат вспомнил о своём малыше… Но у меня реакция была другая: мне очень не нравились и эта грязная рука с грязными ногтями, держащая нож, и само толстое лезвие, и даже красивый бело-жёлтый кружочек на нём. Я поворачиваюсь и ухожу. Через несколько десятилетий я прочитала у Монтеня: «Ни боги, ни благомыслящие люди, говорит Платон, не принимают даров от злых».
Когда в восьмидесятые годы, при Горбачёве, люди стали выплёскивать свои эмоции в прессе, появлялись публикации о том, как некоторые зарабатывали на хлеб пением и танцами перед немецкими солдатами. Я перестала ходить в те места, где могла этих людей встретить. У каждого свой смысл жизни. Одни идут к виселице, другие танцуют для палачей. То, что испытал во мне ребёнок двух с половиной лет, никто этому ребёнку не навязывал, и страха у ребёнка тоже не было. Целая жизнь позади, но я рада, что тот голодный ребёнок меня не опозорил, не продал своего достоинства за пищу. Кошка бы взяла подачку, а собака нет.
В моих детских воспоминаниях временные интервалы спрессованы, и не могу сказать, как скоро после этого «гуманного жеста» пришли эсэсовцы – в декабре ли 41-го или в январе 42-го. Лютый холод, трескучий мороз помню. Мать рассказывала, что старорусские партизаны подорвали фашистского генерала, и в район Заросской Робьи прислали карательный отряд. Дегтярёвская зелёненькая деревянная церковь стояла на обрыве по-над рекой, хорошо видная из Остромов, и, когда она запылала, остромовские поняли, что сейчас придёт их черёд. Что такое вера в христианского Бога для фашистов? Что такое уважение к нему и страх перед ним? Баха-то слушали с выражением торжественного самомнения на бездушных лицах… Но дегтярёвская церковь для них – это не вера во Вседержителя, это местный обычай презренных аборигенов.
Дальнейшее я очень хорошо помню, это одна из самых страшных моих картинок. Вижу себя сидящей вместе с несколькими такими же, как я, детьми на какой-то подстилке посреди деревенской улицы, белой, заснеженной. Мы все кричим, заходимся в плаче. Я знаю, что кричу, но своего голоса не слышу, моя память сохранила только крик вокруг меня. Впереди вдоль улицы быстро двигаются чёрные высокие фигуры, у них в руках палки с огнём на верхнем конце, и они суют эти палки под крыши изб. Это впереди. А рядом с нами, справа и слева, так близко, что кажется: протяни руку – и прикоснёшься, – две ровные стены белого пламени. Когда горит так много сухого дерева, пламя не желтое и не красное, оно белое. Жар нестерпим и страшен, пламя, кажется, сейчас подступит к нам, оно гудит, трещит, и за ним не видно черных силуэтов изб.
Чем этот пожар закончился, не знаю. Но отчётливо помню утро следующего дня. Светит яркое солнце, искрится очень белый снег и дымятся очень чёрные головешки – всё, что осталось от деревни. Сильный мороз щиплет лицо. Я, укутанная, сижу в санках и чувствую тепло на груди и на спине: это мать положила мне под одежду две только что испечённые лепёшки. Потом санки трогаются с места, мать куда-то меня везёт.
Когда эсэсовцы сожгли Остромы и ушли, женщины и дети двинулись за околицу, к реке, где стояли бани, и там, в банях, переночевали. Идти в сторону Старой Руссы было некуда, эсэсовцы сожгли все деревни и сёла вдоль реки на протяжении тридцати километров. Можно было идти только прочь от Руссы, к лесу, отделявшему бассейн Робьи от Ловати, туда немцы из страха перед партизанами не пошли, и последняя деревня из двадцати трёх по Робье, Жглово, уцелела. И остромовские, и дегтярёвские, и новодегтярёвские, и смёновские старики, женщины и дети пошли туда, но всех погорельцев Жглово вместить не могло. Лес, начинавшийся за Жгловом, тянулся к Ловати на двадцать километров, и его надо было пройти за короткий световой день, по грудь в снегу, огибая незамерзающие болотные топи. Не знаю, как они прошли этот путь, я его не помню. Сколько нужно было иметь сил, и нравственных, и физических, чтобы выжить самим и спасти своих детей! Современные люди, избалованные электроникой, наверняка бы погибли.
Цивилизованная арийская нация, слушавшая не только Вагнера, но и Баха, и Бетховена, выбросила на трескучий мороз, на верную смерть несколько десятков тысяч человеческих душ. И правда, немало людей не пережили этой дороги, умерли или ещё в пути, или от болезней, прибыв к человеческому жилью. Очень удобно: не надо марать рук об этих русских, грязную работу сделает мороз. Да и дешевле это, чем печи в концлагерях, а результат тот же – территория освобождается для колонистов при новом орднунге. Так же, как сейчас очищаются территории в Донбассе.
Мои мать и бабка довезли меня до Ловати и остановились в деревне Теребыни. Здесь стояли наши части, они отступили только летом, и мы ушли вместе с ними. Мне уже исполнилось три года, и несколько картинок из этого периода тоже остались в моей памяти. Одной из них я бы хотела поделиться, она удивительна и тоже страшна.
Лето, яркий солнечный день. Бабка, крепко прижимая меня к груди, в голос читает молитву и бегает вокруг бревенчатой бани; я вижу серые, пропахшие берёзовым листом стены, едва не касаюсь зелёной, остро пахнущей крапивы, слышу рёв мотора, треск пулемёта – та-та-та – и свист пуль – фюить-фюить. Над головой, на фоне чистого голубого неба вижу, как над баней, очень низко, летает кругами самолёт; я могу хорошо разглядеть голову лётчика в огромных очках и огромном стеклянном колпаке. Страха я не помню, и эту голову в очках с пулемётными очередями и свистом пуль не связываю, но картинка эта живёт во мне. Лишь повзрослев, я осознала, что цивилизованный ариец, тоже, небось, любитель Гёте и Шиллера, охотился за русской бабой с ребёнком, развлекался. Азарт, адреналин! Баба спряталась за постройкой – ату её! Все мы видели фотографии, сделанные фашистами на фоне виселиц и сожжённых деревень; не сомневаюсь, что в письме к любимой жене этот лётчик расписал свою охоту и её победное завершение. Но в тот раз повезло нам с бабкой, а не ему.
Я бы не поверила в такое, случись это не со мной.
Какое же злое семя – фашистская идеология, в каких зверей она превращает душевно неуравновешенных людей…В интернете немало высокоумных рассуждений наших современных соотечественников о том, что антифашистская коалиция состояла из 58 государств и войну эту выиграл не СССР, а вся коалиция во главе со Штатами. И чуть ли не каждая неделя приносит видеосъёмки наших солидных сограждан в дорогущих костюмах, которые за протянутый на кончике ножа тоненький ломтик варёного яйца лижут грязную руку с грязными ногтями.
Эсэсовцы выжгли около пяти тысяч квадратных километров.
После войны восстанавливать зелёненькую церковь было некому: из эвакуации и с фронта на пепелище вернулись горстки сельчан, население сократилось в пятнадцать раз. Кирпичный фундамент церкви зарос крапивой, и мы, подросшие уже дети, приезжая на школьные каникулы в Остромы и Дегтяри, любили бегать по его обваливавшемуся лабиринту. В Смёново не вернулся никто, там не строились.
Жизнь как-то теплилась в этом прежде столь густонаселённом краю, опять сеяли рожь, опять пели частушки в Иванов день. Но трава в лугах стояла уже по пояс, и никто не ходил с бреднем по Робье. Детишек, правда, стало прибавляться. Даже стали сажать кукурузу, только она на новгородской земле растёт не выше полуметра, холодно ей, и земля для неё скудна. В Африке кукуруза вырастает до трёх метров, но, как говорит русская пословица, за морем телушка – полушка, да руб перевоз.
В Дегтярях построили сельсовет, туда, если дороги не размывало дождём, раз в неделю привозили кино. Вот и вся цивилизация! Государство, первым отправившее человека в космос, не строило в этой местности дорог, ни асфальтированных, ни мощёных, ни грунтовых. И электрических проводов на этот район пожалели.
Да, не достал нас с бабкой тот лётчик, но дело, начатое эсэсовцами, закончилось и без их участия. Через сорок лет после Победы уничтожение края как территории новгородской цивилизации довершилось: в середине 1980-х годов, по постановлению Политбюро, местные деревни были признаны неперспективными, и жителей насильно вывезли оттуда. Опять, как в годы раскулачивания, потянулись прочь телеги, гружённые скудным имуществом новгородских колхозников, и берега Робьи опять огласились плачем детей и женщин.
Сейчас все эти места заросли лесом. Тысячи квадратных километров нового, молодого, уже вполне окрепшего за тридцать лет леса. Новгородские энтузиасты творчества Рахманинова поставили в его гуще, близ фундамента церкви памятный камень с надписью о том, что вот, дескать, в этом месте стояла церковь, а в ней крестили великого русского Гражданина — Сергея Васильевича Рахманинова. Проехать к этому камню можно только на велосипеде. ХХХХ сняла видеофильм и поставила камень на месте Смёнова. Заурядному горожанину попасть на родину Рахманинова так же трудно, как героям Жюля Верна пробираться по земле экваториальной Африки. В видеофильме ХХХ есть кадры, где на влажной земле остались отпечатки медвежьих лап, а на современных специальных картах названия деревень значатся как урочища. На обычных картах не значится ничего, лишь белое пятно. Сотни лет новгородцы осваивали эту землю, и так мало потребовалось времени, чтобы полностью стереть следы их пребывания.
Какая горькая была уготована Рахманинову судьба… Ему не было десяти, когда стремительно распалась его семья; с двенадцати он был на содержании чужого человека и ему запрещалось навещать родных; с шестнадцати он зарабатывал свой хлеб и посылал драгоценные копейки матери в Петербург, чтобы она могла купить себе дров. Его, лучшего своего выпускника, не приняла на работу Московская консерватория; его первую, поистине могучую симфонию провалил Глазунов, и враждебная к молодому москвичу питерская критика с садистским удовольствием унизила его, что едва не стало причиной полной творческой катастрофы для Рахманинова-композитора; он окончил свои дни в изгнании, вдали от Родины, от «отеческих гробов и родного пепелища», лишь за несколько недель до кончины отказавшись от российского гражданства. Всю жизнь в России он был бездомным, снимал жильё. Поместье в Ивановке принадлежало Сатиным, материнские поместья были проданы, а в отцовское поместье он приезжал всего несколько раз — как гость. И теперь с карты стёрты даже названия, связанные с его именем, в местах, где была его родина, живут медведи и волки.
Прошло семьдесят два года после его смерти, и что же изменилось? Современные музыканты постоянно играют Рахманиновские сочинения, но это их работа, и публика охотно платит за билеты на такие программы. Фортепианные концерты Рахманинова, по статистике, самые исполняемые в мире и выгодны для антрепренёров. Однако успешные деятели равнодушны к созданию в столице нашей Родины музея, научного центра, посвящённого Рахманинову, их не беспокоит, что его фигура используется в фильмах, даже российских, у Лунгина, например, в книгах как гротескный символ секс-бомбы мужского пола и обрастает оскорбительными и нелепыми мифами. Памятники Рахманинову в России поставлены на собранные у народа деньги, музей оборудуется частными лицами и на частные пожертвования.
Закончу опять войной. В советские годы был создан видеоролик «Минута молчания», умный, тонкий текст, умное музыкальное сопровождение: трогательная «Грёза» немца Шумана и колокольный набат из Второго концерта Рахманинова. Экстракт самого высокого, что есть в человеческой душе, примирение народов после фашистского дурмана… Новое поколение телевизионщиков убрало Рахманиновские аккорды и оставило только Шумана. Надеюсь, по своему невежеству, а не по злому умыслу; им никто не объяснил, что Минута Молчания по погибшим советским людям не может сопровождаться одной немецкой музыкой, что нарушена гармония, имевшая большой политический и нравственный смысл.
Хочется верить, что всё вернётся на круги своя, что придёт время, когда советская «Минута Молчания» станет памятником культурно-исторического наследия, а берега Заросской Робьи опять огласятся детским смехом и шумом стада, когда оно идёт с пастбища. Жаль, я до этого не доживу…
Т.В.Паршина
Председатель Правления и вице-президент
Рахманиновского общества России,
Кандидат филологических наук